Фотогалерея
Актерский состав "Немцы глазами русских" Киноляпы "17 мгновений" О современных фильмах про войну Заключение Оригинальный текст |
АЛОГИЗМ ЛОГИКИ Штирлиц
сейчас ничего не видел, кроме шеи Мюллера. Сильная, аккуратно подстриженная,
она почти без всякого изменения переходила в затылок. Штирлиц видел две
поперечные складки, которые словно отчеркивали черепную коробку от тела —
такого же, впрочем, обитого, сильного, аккуратного, а потому бесконечно
похожего на все тела и черепа, окружавшие Штирлица эти годы в Германии. Порой
Штирлиц уставал от ненависти, которую он испытывал к людям, в чьем окружении
ему приходилось работать последние двенадцать лет. Сначала это была ненависть
осознанная, четкая: враг есть враг. Чем дальше он втягивался в механическую,
повседневную работу аппарата СД, тем больше получал возможность видеть
процесс изнутри, из святая святых фашистской диктатуры. И его первоначальное
видение гитлеризма как единой, устремленной силы постепенно
трансформировалось в полное непонимание происходящего: столь алогичны и
преступны по отношению к народу были акции руководителей. Об этом говорили
между собой не только люди Шелленберга или Канариса — об этом временами
осмеливались говорить даже гестаповцы, сотрудники Геббельса и люди из
рейхсканцелярии. Стоит ли так восстанавливать против себя весь мир арестами
служителей церкви? Так ли необходимы издевательства над коммунистами в
концлагерях? Разумны ли массовые казни евреев? Оправдано ли варварское
обращение с военнопленными, особенно русскими? Эти вопросы задавали друг
другу не только рядовые сотрудники аппарата, но и такие руководители, как
Шелленберг, а в последние дни и Мюллер. Но, задавая друг другу подобные
вопросы, понимая, сколь пагубна политика Гитлера, они тем не менее этой
пагубной политике служили — аккуратно, исполнительно, а некоторые — виртуозно
и в высшей мере изобретательно. Они превращали идеи фюрера и его ближайших
помощников в реальную политику, в те зримые акции, по которым весь мир судил
о рейхе. Лишь
только выверив свое убеждение в том, что политику рейха сплошь и рядом делают
люди, критически относящиеся к изначальным идеям этой политики, Штирлиц
понял, что им овладела иная ненависть к этому государству — не та, что была
раньше, а яростная, подчас слепая. В подоплеке этой слепой ненависти была
любовь к народу, к немцам, среди которых он прожил эти долгие двенадцать лет.
«Введение карточной системы? В этом виноваты Кремль, Черчилль и евреи.
Отступили под Москвой? В этом виновата русская зима. Разбиты по Сталинградом?
В этом повинны изменники генералы. Разрушены Эссен, Гамбург и Киль? В этом
виноват вандал Рузвельт, идущий на поводу у американской плутократии». И
народ верил этим ответам, которые ему готовили люди, не верившие ни в один из
этих ответов. Цинизм был возведен в норму политической жизни, ложь стала
необходимым атрибутом повседневности. Появилось некое новое, невиданное
раньше понятие правдолжи, когда, глядя друг другу в глаза, люди, знающие
правду, говорили один другому ложь, опять-таки точно понимая, что собеседник
принимает эту необходимую ложь, соотнося ее с известной ему правдой. Штирлиц
возненавидел тогда безжалостную французскую пословицу: «Каждый народ
заслуживает своего правительства». Он рассуждал: «Это национализм навыворот.
Это оправдание возможного рабства и злодейства. Чем виноват народ, доведенный
Версалем до голода, нужды и отчаяния? Голод рождает своих „трибунов“ —
Гитлера и всю остальную банду». Штирлиц
одно время сам боялся этой своей глухой, тяжелой ненависти к «коллегам».
Среди них было немало наблюдательных и острых людей, которые умели смотреть в
глаза и понимать молчание. Он
благодарил бога, что вовремя «замотивировал» болезнь глаз, и поэтому почти
все время ходил в дымчатых очках, хотя поначалу ломило в висках и
раскалывалась голова — зрение-то у него было отменное. «Сталин
прав, — думал Штирлиц. — Гитлеры приходят и уходят, а немцы остаются. Но что
с ними будет, когда уйдет Гитлер? Нельзя же надеяться на танки — наши и
американские, которые не позволят возродить нацизм в Германии? Ждать, пока
вымрет поколение моих „товарищей“ — и по работе, и по возрасту? Вымирая, это
поколение успеет растлить молодежь, детей своих, бациллами оправданной лжи и
вдавленного в сердца и головы страха. Выбить поколение? Кровь рождает новую
кровь. Немцам нужно дать гарантии. Они должны научиться пользоваться
свободой. А это, видимо, самое сложное: научить народ, целый народ,
пользоваться самым дорогим, что отпущено каждому, — свободой, которую надежно
гарантирует закон…» Одно
время Штирлицу казалось, что массовое, глухое недовольство аппарата при
абсолютной слепоте народа, с одной стороны, и фюрера — с другой, вот-вот
обернется путчем партийной, гестаповской и военной бюрократии. Этого не
случилось, потому что каждая из трех этих групп бюрократов преследовала свои
интересы, свои личностные выгоды, свои маленькие цели. Как и фюрер, Гиммлер,
Борман, они клялись рейхом и германской нацией, но интересовали их только они
сами, только собственное «я»; чем дальше они отрывались от интересов и нужд
простых людей, тем больше эти нужды и интересы становились для них
абстрактными понятиями. И чем дольше «народ безмолвствовал», тем чаще Штирлиц
слышал от своих «коллег»: «Каждая нация заслуживает своего правительства».
Причем говорилось об этом с юмором, спокойно, временами издевательски. «Временщики
— они живут своей минутой, а не днем народа. Нет, — думал Штирлиц, — никакого
путча они не устроят. Не люди они, а мыши. И погибнут, как мыши, — каждый в
своей норе…» …Мюллер,
сидевший в любимом кресле Штирлица, возле камина, спросил: —
А где разговор о шофере? —
Не уместился. Я же не мог остановить Бормана: «Одну минуту, я перемотаю
пленку, партайгеноссе Борман!» Я сказал ему, что мне удалось установить,
будто вы, именно вы, приложили максимум усилий для спасения жизни шофера. —
Что он ответил? —
Он сказал, что шофер, вероятно, сломлен после пыток в подвалах и он больше не
может ему верить. Этот вопрос его не очень интересовал. Так что и у вас
развязаны руки, группенфюрер. На всякий случай подержите шофера у себя, и
пусть его как следует покормят. А там видно будет. —
Вы думаете, им больше не будут интересоваться? —
Кто? —
Борман. —
Смысл? Шофер — отработанный материал. На всякий случай, я бы подержал его. А
вот где русская «пианистка»? Она бы сейчас очень нам пригодилась. Как там у
нее дела? Ее уже привезли из госпиталя, нет? —
Каким образом она могла бы нам пригодиться? То, что ей надлежит делать в
радиоигре, она будет делать, но… —
Это верно, — согласился Штирлиц. — Это, бесспорно, очень все верно. Но только
представьте себе, если бы удалось каким-то образом связать ее с Вольфом в
Швейцарии. Нет? —
Утопия. —
Может быть. Просто я позволяю себе фантазировать. —
Да и потом, вообще… —
Что? —
Ничего, — остановил себя Мюллер, — просто я анализировал ваше предложение. Я
перевез ее в другое место, пусть с ней работает Рольф. —
Он перестарался? —
Да… Несколько перестарался… —
И поэтому его убили? — негромко спросил Штирлиц. Он
узнал об этом, когда шел по коридорам гестапо, направляясь на встречу с
Борманом. —
Это — мое дело, Штирлиц. Давайте уговоримся: то, что вам надо знать, — вы от
меня знать будете. Я не люблю, когда подсматривают в замочную скважину. —
С какой стороны? — спросил Штирлиц жестко. — Я не люблю, когда меня держат за
болвана в старом польском преферансе. Я игрок, а не болван. —
Всегда? — улыбнулся Мюллер. —
Почти. —
Ладно. Обговорим и это. А сейчас давайте-ка прослушаем еще раз этот кусочек… Мюллер
нажал кнопку «стоп», оборвавшую слова Бормана, и попросил: —
Отмотайте метров двадцать. —
Пожалуйста. Я заварю еще кофе? —
Заварите. —
Коньяку? —
Я его терпеть не могу, честно говоря. Вообще-то я пью водку. Коньяк ведь с
дубильными веществами, это для сосудов плохо. А водка просто греет, настоящая
крестьянская водка. —
Вы хотите записать текст? —
Не надо. Я запомню. Тут любопытные повороты… Штирлиц
включил диктофон. «Б
о р м а н. Знает ли Даллес, что Вольф представляет Гиммлера? Ш
т и р л и ц. Думаю что догадывается. Б
о р м а н. «Думаю» — в данном случае не ответ. Если бы я получил точные
доказательства, что он расценивает Вольфа как представителя Гиммлера, тогда
можно было бы всерьез говорить о близком развале коалиции. Возможно, они
согласятся иметь дело с рейхсфюрером, тогда мне необходимо получить запись их
беседы. Сможете ли вы добыть такую пленку? Ш
т и р л и ц. Сначала надо получить от Вольфа уверения в том, что он выступает
как эмиссар Гиммлера. Б
о р м а н. Почему вы думаете, что он не дал таких заверений Даллесу? Ш
т и р л и ц. Я не знаю. Просто я высказываю предположение. Пропаганда врагов
третирует рейхсфюрера, они считают его исчадием ада. Они, скорее всего,
постараются обойти вопрос о том, кого представляет Вольф. Главное, что их
будет интересовать, — кого он представляет в плане военной силы. Б
о р м а н. Мне надо, чтобы они узнали, кого он представляет, от самого
Вольфа. Именно от Вольфа… Или, в крайнем случае, от вас… Ш
т и р л и ц. Смысл? Б
о р м а н. Смысл? Смысл очень большой, Штирлиц. Поверьте мне, очень большой. Ш
т и р л и ц. Чтобы проводить операцию, мне надо понимать ее изначальный
замысел. Этого можно было бы избежать, если бы я работал вместе с целой
группой, когда каждый приносит шефу что-то свое и из этого обилия материалов
складывается точная картина. Тогда мне не следовало бы знать генеральную
задачу: я бы выполнял свое задание, отрабатывал свой узел. К сожалению, мы
лишены такой возможности. Б
о р м а н. Как вы думаете, обрадуется Сталин, если позволить ему узнать о
том, что западные союзники ведут переговоры не с кем-то, а именно с вождем СС
Гиммлером? Не с группой генералов, которые хотят капитулировать, не с
подонком Риббентропом, который совершенно разложился и полностью
деморализован, но с человеком, который сможет сделать из Германии стальной
барьер против большевизма? Ш
т и р л и ц. Я думаю, Сталин не обрадуется, узнав об этом. Б
о р м а н. Сталин не поверит, если об этом ему сообщу я. А что, если об этом
ему сообщит враг национал-социализма? Например, ваш пастор? Или кто-либо еще… Ш
т и р л и ц. Вероятно, кандидатуры следует согласовать с Мюллером. Он может
подобрать и устроить побег стоящему человеку. Б
о р м а н. Мюллер то и дело старается сделать мне любезность. Ш
т и р л и ц. Насколько мне известно, его положение крайне сложное: он не
может играть ва-банк, как я, — он слишком заметная фигура. И потом, он
подчиняется непосредственно Гиммлеру. Если понять эту сложность, я думаю, вы
согласитесь, что никто иной, кроме него, не выполнит эту задачу, в том
случае, если он почувствует вашу поддержку. Б
о р м а н. Да, да… Об этом — потом. Это — деталь. О главном: ваша задача — не
срывать переговоры, а помогать переговорам. Ваша задача — не затушевывать
связь бернских заговорщиков с Гиммлером, а выявлять эту связь. Выявлять в
такой мере, чтобы скомпрометировать ею Гиммлера в глазах фюрера, Даллеса — в
глазах Сталина, Вольфа — в глазах Гиммлера. Ш
т и р л и ц. Если мне понадобится практическая помощь, с кем мне можно
контактовать? Б
о р м а н. Выполняйте все приказы Шелленберга, это — залог успеха. Не
обходите посольство, это их может раздражать: советник по партии будет знать
о вас. Ш
т и р л и ц. Я понимаю. Но, возможно, мне понадобится помощь против
Шелленберга. Эту помощь мне может оказать только один человек — Мюллер. Б
о р м а н. Я не очень верю слишком преданным людям. Я люблю молчунов…» В
это время зазвонил телефон. Штирлиц заметил, как Мюллер вздрогнул. —
Простите, группенфюрер, — сказал он и снял трубку: — Штирлиц… И
он услыхал в трубке голос Кэт. —
Это я, — сказала она. — Я… —
Да! — ответил Штирлиц. — Слушаю вас, партайгеноссе. Где вас ждать? —
Это я, — повторила Кэт. —
Как подъехать? — снова помогая ей, сказал Штирлиц, указывая Мюллеру пальцем
на диктофон, — мол, Борман… —
Я в метро… Я в полиции… —
Как? Понимаю. Слушаю вас. Куда мне подъехать? —
Я зашла позвонить в метро… —
Где это? Он
выслушал адрес, который назвала Кэт, потом еще раз повторил: «Да,
партайгеноссе», — и положил трубку. Времени для раздумья не было. Если его
телефон продолжали слушать, то данные Мюллер получит лишь под утро. Хотя,
скорее всего, Мюллер снял прослушивание: он достаточно много сказал Штирлицу,
чтобы опасаться его. Там видно будет, что предпринять дальше. Главное —
вывезти Кэт. Он уже знает многое, остальное можно додумать. Теперь — Кэт. Она
осторожно опустила трубку и взяла свой берет, которым накрыла то место на
столе, где под стеклом лежало ее фото. Шуцман по-прежнему не смотрел на нее.
Она шла к двери, словно неживая, опасаясь окрика за спиной. Но люди из
гестапо уведомили полицию, что хватать следует женщину молодую, двадцати пяти
лет, с ребенком на руках. А тут была седая баба лет сорока, и детей у нее на
руках не было, а то, что глаза похожи, — так сколько таких похожих глаз в
мире? —
Может, вы подождете меня, группенфюрер? —
А Шольц побежит докладывать Гиммлеру, что я отсутствовал неизвестно где
больше трех часов? В связи с чем этот звонок? Вы не говорили мне о том, что
он должен звонить… —
Вы слышали — он просил срочно приехать… —
Сразу после беседы с ним — ко мне. —
Вы считаете, что Шольц работает против вас? —
Боюсь, что начал. Он глуп, я всегда держал исполнительных и глупых
секретарей. Но оказывается, они хороши в дни побед, а на грани краха они
начинают метаться, стараясь спасти себя. Дурачок, он думает, что я хочу
погибнуть героем… А рейхсфюрер хорош: он так конспирирует свои поиски мира,
что даже мой Шольц смог понять это… Шольца не будет: дежурит какой-то
фанатичный мальчик — он к тому же пишет стихи… Через
полчаса Штирлиц посадил в машину Кэт. Еще полчаса он мотался по городу,
наблюдая, нет ли за ним хвоста, и слушал Кэт, которая плача рассказывала ему
о том, что случилось с ней сегодня. Слушая ее, он старался разгадать, было ли
ее поразительное освобождение частью дьявольской игры Мюллера или произошел
тот случай, который известен каждому разведчику и который бывает только раз в
жизни. Он
мотался по городу, потом поехал по дорогам, окружавшим Берлин. В машине было
тепло, Кэт сидела рядом, а дети спали у нее на коленях, и Штирлиц продолжал
рассуждать: «Попадись я теперь, если Мюллер все-таки получит данные о
разговоре с женщиной, а не с Борманом, я провалю все. И у меня уже не будет
возможности сорвать игру Гиммлера в Берне. А это обидно, ибо я теперь возле
цели». Штирлиц
затормозил около дорожного указателя: до Рубинерканала было три километра.
Отсюда можно добраться до Бабельсберга через Потсдам. «Нет,
— решил Штирлиц. — Судя по тому, как были перепутаны местами чашки на кухне,
днем у меня сидели люди Мюллера. Кто знает, может быть, — для моей же
„безопасности“ — они вернутся туда по указанию Мюллера, особенно после этого
звонка». —
Девочка, — сказал он, резко затормозив, — перебирайся назад. —
А что случилось? —
Ничего не случилось. Все в порядке, маленькая. Теперь все в полном порядке.
Теперь мы с тобой победители. Нет? Закрой окна синими шторками и спи. Печку я
не буду выключать. Я запру тебя — в моей машине тебя никто не тронет. —
А куда мы едем? —
Недалеко, — ответил Штирлиц. — Не очень далеко. Спи спокойно. Тебе надо
отоспаться — завтра будет очень много хлопот и волнений… —
Каких волнений? — спросила Кэт, усаживаясь удобнее на заднем сиденье. —
Приятных, — ответил Штирлиц и подумал: «С ней будет очень трудно. У нее шок,
и в этом ее винить нельзя». Он
остановил машину, не доезжая трех домов до особняка Вальтера Шелленберга. «Только
бы он был дома, — повторял, как заклинание, Штирлиц, — только бы он не уехал
к Гиммлеру в Науэн или в Хохенлихен к Гебхардту, только бы он был дома». Шелленберг
был дома. —
Бригадефюрер, — сказал Штирлиц, не раздеваясь. Он присел на краешек стула
напротив Шелленберга, который был в теплом халате и в шлепанцах, надетых на
босу ногу. Штирлиц отметил для себя — совершенно непроизвольно, — какая у
него нежная матовая кожа на щиколотках. — Мюллер что-то знает о миссии Вольфа
в Швейцарии. —
Вы с ума сошли, — сказал Шелленберг, — этого не может быть… —
Мюллер мне предложил на него работать. —
А почему это Мюллер предложил именно вам? —
Наверное, его люди вышли на пастора; это наше спасение, и я должен ехать в
Берн. Я стану вести пастора, а вы должны дезавуировать Вольфа. —
Поезжайте в Берн, немедленно… —
А документы? Или воспользоваться «окном»? —
Это глупо. Вас схватят швейцарские контрразведчики, им надо выслуживаться
перед американцами и красными в конце драки. Нет, поезжайте к нам и выберите
себе надежные документы. Я позвоню. —
Не надо. Напишите. —
У вас есть перо? —
Лучше, если вы сделаете это своим. Шелленберг
потер лицо ладонями и сказал, заставив себя рассмеяться: —
Я еще не проснулся — вот в чем дело. 14.3.1945 (06 часов 32 минуты) Штирлиц
гнал машину к границе, имея в кармане два паспорта: на себя и свою жену фрау
Ингрид фон Кирштайн. Когда
пограничный шлагбаум Германии остался позади, он обернулся к Кэт и сказал: —
Ну вот, девочка. Считай, что все. Здесь,
в Швейцарии, небо было ослепительное и высокое. В нескольких десятках метров
за спиной небо было такое же бездонное, и так же в нем угадывался размытый
утренним светом желтый диск луны, и так же в этом желто-голубом небе стыли
жаворонки, и так же оно было прекрасно — но это было небо Германии, где
каждую минуту могли показаться белые, ослепительно красивые самолеты
союзников, и от них каждую секунду могли отделиться бомбы, и бомбы эти,
несшие смерть земле, в первое мгновение — в лучах солнца — казались бы
алюминиево-белыми, и казалось бы тем, кто, затаившись на земле, наблюдал за
ними, что падают они точно в переносицу и потом лишь исчезают, прежде чем
подняться фонтаном черной весенней придорожной хляби, поскольку скорость,
сообщенная им смертоносной массой, вырывала их из поля видения человеческого
глаза — пока еще живого, но уже беспомощного, обреченного… Штирлиц
гнал машину в Берн. Проезжая маленький городок, он притормозил у светофора:
мимо шли дети и жевали бутерброды. Кэт заплакала. —
Что ты? — спросил Штирлиц. —
Ничего, — ответила она, — просто я увидела мир, а он его никогда не увидит… —
Зато для маленького все страшное теперь кончилось, — повторил Штирлиц, — и
для девоньки тоже… Ему
хотелось сказать Кэт что-то очень нежное и тихое, он не знал, как это,
переполнявшее его, выразить словами. Сколько раз он произносил такие нежные,
тихие, трепетные слова про себя — Сашеньке… Непроизнесенное слово,
повторяемое многократно, обязано либо стать стихом, либо умереть,
превратившись в невзрываемый, внутренний, постоянно ощущаемый груз. —
Надо думать только о будущем, — сказал Штирлиц и сразу же понял, какую
неуклюжую и совсем ненужную фразу сказал он. —
Без прошлого нет будущего, — ответила Кэт и вытерла глаза, — прости меня… Я
знаю, как это тяжело — утешать плачущую женщину… — Ничего…
Плачь… Главное, теперь все для нас кончено, все — позади… |
---|